Воина! Началась война. С фашистской Германией. Уже перешли границу и идут бои. В четыре утра бомбили Киев, Минск, другие города




НазваниеВоина! Началась война. С фашистской Германией. Уже перешли границу и идут бои. В четыре утра бомбили Киев, Минск, другие города
страница5/9
Дата конвертации28.12.2012
Размер1.65 Mb.
ТипДокументы
1   2   3   4   5   6   7   8   9

Разумеется, берегли каждую каплю воды. Но пили много, кипяток –единственное спасение от холода и создает иллюзию наполненности желудка. А ведь надо еще хотя бы умываться каждый день – от возни с печуркой и коптилками (свечи давно кончились) были в копоти и лица, и руки. Немножко теплой воды наливали в тазик и, намочив полотенце, обтирались. Иногда пытались обтереть и тело – частями, т.к. холодно,– сначала одну руку оголишь до плеча, быстро обмоешь ее и сразу снова кофту наденешь, потом – другую… А уж голову если раз за месяц удавалось вымыть, то это уже хорошо. Про стирку и говорить не приходилось – просто убирали грязное белье «до лучших времен».

И вот как мы ни старались поддерживать чистоту (многие, знаю, даже умываться переставали – не было сил или воды), – все же у нас завелись вши. Сначала стала чесаться голова. Посмотрели и ужаснулись… Разыскался у бабушки частый гребешок, начали ежедневно вычесывать голову, уксусом протирать, одеколоном. Потом и во внутренних швах белья стали насекомые появляться. Переоделись во все чистое, все старое выбросили – а через несколько дней снова зуд во всем теле. И это было, пожалуй, самой последней каплей – такой ужас нас охватил, такое бессилие… Бабушка рассказала, как в прошлую голодовку, во время Гражданской войны, тоже вши заедали тех, кто совсем ослаб. А потом эпидемия тифа началась…

И мы впервые начали всерьез задумываться об отъезде. Я к тому же совсем отчаялась найти работу – уж оформилась было санитаркой в госпиталь (в здании школы угол Крюкова канала и проспекта Декабристов, напротив ДК им. Первой пятилетки), но когда отправилась уже на дежурство, то увидела, что госпиталь горит и раненых на саночках развозят по другим больницам. Загорелся ночью, от снаряда, и говорили, что некоторые из окон верхнего этажа выпрыгивали. Нашла потом место рабочей в морге Максимилиановской больницы (и карточку рабочую давали), но посмотрев, как надо из подвала по крутой лестнице выносить трупы, поняла, что у меня просто не хватит физических сил на это…

Бабушка все надеялась, что Коля еще вернется, но тут и она надежду потеряла и дала согласие на отъезд. Мама начала оформлять документы. Как доживали февраль – плохо помню. Какие-то отдельные моменты только. Как долго варили «студень» из старых папиных ремней и заправляли его лавровым листом – «для запаха». Как ели эту бурую вонючую массу, похожую на клей. Как молотком разбивала куски «дуранды», похожие на обломки штукатурки (по карточкам получили – это прессованные жмыхи, которые остаются после выжимки постного масла, т.е. шелуха семян, по существу), и замесив из этой «муки» и кофейной гущи тесто, жарили на рыбьем жире лепешки (на том, что Костя принес) и, помнится, было очень вкусно…

В феврале было новое увеличение норм хлеба – рабочим уже целых 500 г, служащим – 400, иждивенцам – 300. Но сытости не ощущалось, умирать стало еще больше. Мертвых везли по улицам иногда на листе фанеры, к которому привязаны веревки, иногда – и просто волоком, закутанных как мумии в одеяла. Встречались и умершие по дороге – обходили их стороной, и, самое жуткое, – в душе ничего не отзывалось, полное оцепенение…

Усилились снова обстрелы, а с ними – и пожары. (Вот теперь, через сорок лет, узнаю, что за февраль 1942 года по городу было выпущено 4770 снарядов и с 1-го января по 1-е марта возникло 1578 пожаров).

Уезжали мы в последних числах февраля. За нами приехала машина, которая заезжала еще за несколькими семьями – если б маме не удалось достать эту машину, то до Финляндского вокзала мы бы просто не смогли добраться. Ехали сквозь дымно-багровые сумерки – заходящее солнце и множество догорающих домов освещали город, и был он зловещим и призрачным. Отпечаталась в памяти панорама с Литейного моста – силуэт Петропавловки и чуть видные Ростральные колонны на фоне тлеющего пожарища заката.

На перроне вокзала тюки, узлы, и между ними копошатся люди, сами похожие на узлы – закутаны в платки, шубы. Многие не могут ходить – их привезли на саночках. Подошел состав – старенькие дачные вагоны. Хорошо, что грузиться помогали солдаты – почти никто не был в состоянии втащить свои вещи на высокие ступени. Сначала разместили лежачих больных и женщин с детьми. А когда дошла очередь до нас, то вагон был набит до предела – сидели на вещах и в проходах, и в тамбуре. Мы еле втиснулись и кое-как разместились возле открытых дверей туалета, который был доверху забит тюками и чемоданами. Поезд отошел уже в темноте и шел очень медленно, без огней, часто останавливался, и тогда был слышен грохот зениток и дальнобойных орудий. Было очень холодно – дремали и снова просыпались. Глубокой ночью прибыли на станцию Борисова грива. Там кромешная тьма – солдаты помогали каждому выйти из вагона, подхватывали вещи и тут же грузили в подходящие одна за другой машины. Грохот орудий был совсем близко. В небе метались лучи прожекторов.

В грузовых машинах-фургонах сидели вплотную друг к другу, не видя лиц, и у каждого была одна мысль – Господи, хоть бы пронесло! – т.к. знали, что ледовая дорога обстреливается и многие машины проваливаются в полыньи. Машины натужно ревели и медленно-медленно ползли по ледяным торосам. Временами вдруг увеличивалась скорость, начинало трясти, и мы понимали, что проскакиваем опасный участок. Казалось, что ехали целую вечность, хотя путь длился не более трех часов. И наконец чувствуем, что едем уже по ровной дороге и не слышно выстрелов. Приоткрыли брезент – чуть рассветает и видны силуэты изб, построек. Вся машина наполнилась плачем, причитаниями: «Приехали! Большая земля! Живы!». Обнимали сидящих рядом. Плакали и смеялись одновременно… Бабушка громко читала молитву: «Отче наш! Иже еси на небеси. Да святится имя Твое!..». А машина уже заворачивает к какому-то двухэтажному зданию из бревен, похожему на церковь – здесь находился эвакопункт. Шум, суетня – выгружают из машин, слабых несут на носилках, ищут свои вещи, и все спешат в здание.

Кое-как, волоком, тянем свои тюки и мы. Входим, и застываем на пороге – огромный бревенчатый зал освещен многими лампами, которые кажутся тусклыми из-за пара, клубящегося над столами, за которыми едят сотни людей… Пар клубится и над огромными котлами возле кухни, над длинной очередью людей к этим котлам. Лязг металлической посуды, гомон, смех, плач… И над всем этим – пьянящий, одуряющий запах сытной еды и хлеба… Кружится голова и все дрожит и мелькает в глазах от слез, которые забываешь смахивать…

Получаем по полбуханки белого хлеба, по миске наваристого мясного супа с пшеном…

(Вот пишу сейчас, и снова слышу запах и вкус. И снова слезы застилают глаза… Не могу писать. Продолжу потом…).

Нам казалось, что переправившись через Ладогу останутся позади все ужасы войны и начнется новая, пусть трудная, но все же какая-то нормальная жизнь. Но нам предстояла еще длинная дорога – мы хотели добраться до станции Сонково, неподалеку от Рыбинска, где в деревне жили родители наших соседей по квартире – Зинаиды Ивановны Ладыниной. Она с дочкой уехала туда еще осенью и оставила нам адрес. И вот эта дорога, не слишком длинная по километрам, но затянувшаяся на 17 суток, чуть совсем не доконала нас.

На эвакопункте Ладоги погрузили всех нас в товарные вагоны и потянулся состав каким-то окружным путем, через Череповец и Вологду в Ярославль. Но больше стояли, чем двигались, – пропускали бесконечные военные эшелоны с орудиями, солдатами в сторону фронта, и составы с ранеными – на восток. Нам выдали талоны, по которым на станциях, где есть эвакопункты, можно было получать питание. Но поезд двигался неравномерно, стоял иногда по двое суток в поле или на полустанке, где нет эвакопункта, и после сытного обеда в Ладоге переносить снова голод стало еще мучительнее. Получив паек, многие не имели сил растянуть его на несколько приемов, съедали все сразу и потом болели. (Вообще, вероятно, было неразумно сразу кормить так обильно и выдавать по полбуханки хлеба зараз – желудок не справлялся, начались поносы, а некоторые умерли в дороге от заворота кишок).

Товарные вагоны имели только несколько рядов деревянных нар да железную печурку в углу, труба от которой тянулась в верхнее окошечко. Двери тяжелые, не было сил открывать их на каждой остановке, поэтому оставляли широкую щель и сквозь нее сильно дуло. Все стремились утесниться в теплый угол, но места не хватало. Не хватало и мест на нарах. Поэтому мы примостились на своих тючках и первые несколько суток спали по очереди. Потом, от станции к станции, народ убывал – кто прибыл на место, кого отправляли в больницу, несколько человек умерло. На крупных станциях состав обходила санитарная команда и забирала больных и мертвых. Так и мы постепенно разместились на нарах.

Когда подъезжали к станции, где будут кормить, то все спешили из вагонов, чтоб занять очередь к раздаточному окну, набрать кипятку, разжиться дровишками для печки. Детей и тех, кто не мог двигаться, оставляли сторожить вещи. Обычно давали кроме хлеба кашу, которую мы разбавляли кипятком и получалась сытная похлебка. Мы с мамой и бабушкой не позволяли себе съедать все за один раз и поэтому избежали расстройства желудка. (Но вообще с проблемами естественных надобностей было унизительно трудно. Как только состав затормозит – высыпает из вагонов народ и, оглядевшись, и, чаще всего, не обнаружив никаких туалетов, спешат в конец состава, где присаживаются рядами вдоль колеи. А что было делать?)

Нередко поезд останавливался на дальних путях, и чтоб добраться до эвакопункта, надо было пролезать под вагонами. Потом таким же образом с полными мисками и бидоном с кипятком – обратно. И дрожать при этом, чтоб состав не ушел. А ведь остановки были и среди ночи, тогда все это надо было проделывать в кромешной тьме. Помню, как металась между составами, не могла отыскать свой – его перегнали на другой путь. Чудом встретилась с мамой, которая побежала искать меня. Плакали обе. Но успели.

И еще ужасным было то, что снова напали на нас вши. Да это было и немудрено – все спали вповалку, вплотную друг к другу и не раздевались. Женщины откровенно «искались» в головах друг у друга. При свете печурки и единственной «летучей мыши»11 осматривали белье и одежду. Не миновали этого и мы.

Дорога запомнилась как бредовый сон. На какой-то станции задержались надолго, и мы с мамой даже вышли на городскую площадь. И там увидели, что шоферы военных машин торгуют из-под полы хлебом. Решили купить и мы, так как боялись остаться без запаса. Сторговали полбуханки за 30 рублей. Быстро завернули в платок (за спекуляцию могли оштрафовать) и поспешили в вагон. А когда попробовали хлеб, то почувствовали сильный запах бензина. Да такой, что даже заткнув нос нельзя было есть – и на вкус этот хлеб был пропитан бензином! Нарезали кусками, положили в мешочек – может, промерзнет и отобьет запах. Но так и не смогли есть его и потом, уже в деревне, скормили скоту эти сухари… Как мог тот солдат продать нам его? – ведь видел, знал, что мы дистрофики…

Еще помню, как где-то наш состав стоял сутки, а потом сказали, что уйдет только утром. И очень захотелось мне в здание вокзала пройти, чтобы поспать в тепле. Но там битком было набито военными и нас не пускали. Но какой-то молоденький матрос разговорился с нами – все про Ленинград расспрашивал, а потом пообещал маме, что до двух часов ночи, когда ему на дежурство идти, он устроит меня на вокзале, затем проводит до нашего эшелона. И я спала в духоте и махорочном дыму, сидя на полу, на солдатском вещевом мешке, положив голову на колени этому незнакомому парню. А он даже пошевелиться боялся и укрывал мои ноги шинелью. И то ли отсидела я ноги, то ли они в тепле отекли, но еле довел он меня до состава и потом еще двое суток я не могла ходить – отнялись снова, как уже бывало в Ленинграде.

Как ехали последние дни – совсем не помню. Знаю только, что в Рыбинске была пересадка на местный переполненный поезд, и это было ужасно. Нас отталкивали мешочники, мы плакали и совсем отчаялись. Но нашелся кто-то добрый, забросил в выбитое окно наши узлы и каким-то образом втиснул нас в вагон, вернее – в тамбур. Так в нем и ехали до утра, на рассвете высадились на тихой маленькой станции – Сонково. Тут же подвернулись розвальни, запряженные лохматой лошадкой, и бородатый дядька, причитая и охая, погрузил нас, укрыл соломой, овчинным тулупом – и мы будто провалились в сон. Откроешь глаза – над заснеженным полем розовеет утренняя заря, мирно поскрипывают сани и неспешно трусит лошадка, понукаемая однообразным «Но… Но…» И оглушительная тишина и покой…

Не помню как приехали, как встретили нас. Всплывает перед глазами уже вечер, керосиновая лампа на столе, огромная, пышущая жаром русская печь, из которой женщины ухватами достают чугунок с водой и наполняют корыто, стоящее на полу. Окна завешены дерюжкой, все тонет в облаках пара и тепла – мы готовимся к мытью. Бани в этой деревне нет, здесь моются… в русской печи. Когда сойдет жар, выгребают угли, стелют солому, забираются туда и, усевшись на колени, согнув голову, чтоб не задеть сажу, моются из кадушки, воду в которой меняет и подает кто-нибудь из домашних… Уговаривали и нас попробовать такой способ – «Все косточки прогреются, вся хворь жаром выйдет!» – но у нас не было сил на такой эксперимент и поэтому решили ограничиться корытом. Когда же разделись и начали по очереди омовение, то ужаснулись сами тому, какие мы исхудалые и страшные… Женщины деревенские плакали, мыли нас, как малых детей – от горячей воды, тепла, мы совсем ослабели…

Отвели нам угловую комнатку, где стояла кровать с вязаным подзором и горой подушек, стол под образами, шкаф и большой фикус в деревянном ящике. Я спала на полу, под этим фикусом, а мама с бабушкой – на кровати. Таким блаженством было просыпаться от давно забытых крика петуха, мычания коровы. Слышать, как хозяйка принесла ведра с водой, затапливает печь, тихонько гремя ухватами, как мяукает кошка, ожидая свою порцию молока… Сквозь заиндевевшие окошки слепило зимнее радостное солнце, пылали на подоконниках герань и бальзамин. Так приятно было сидеть на широких лавках, гладить теплые, серебристые от старости бревенчатые стены, ходить в шерстяных носках по чисто намытому полу, покрытому домоткаными половичками…

И как трудно было дождаться, когда по избе разнесется одуряющий запах вареной картошки, и нас позовут завтракать… Хотя корова плохо доилась и хозяйка отдавала молоко в семью брата, погибшего на фронте, но все же и для нас оставляли немного, и мы пили чай, забеленный молоком, а иногда доставалось и по стакану парного, от которого кружилась голова. Домашний деревенский хлеб (пусть и с примесью отрубей), толченая картошка, которую запекали в глиняных мисках до румяной корочки, хрустящая квашеная капуста – было это все так вкусно, так неправдоподобно прекрасно, что прямо не верилось в реальность настоящего. Перед глазами вставал Ленинград, и все, кто там сейчас, горло стискивало, и нередко за столом то у одной, то у другой начинали капать слезы, и никто не спрашивал отчего – и так все было понятно…

Как бы ни были сыты, всегда хотелось унести со стола хоть корочку – «на потом». Стеснялись этого, но не могли удержаться. Хозяйка заметила и насушила маленькие сухарики, и мы понемножку, но все же постепенно опустошали мешочек, лежащий на печке.

Пытались хоть чем-то помогать хозяйке, но скоро убедились, что толку от нас мало, – ни воды принести, ни полы помыть нам не под силу. Но потом нашли себе дело – что-то перешивали, штопали, надвязывали, и к нам скоро начали приходить, с заказами, а оплата – то пара яичек, то стакан крупы, и это очень подбодрило нас. Бабушка, обнаружив прялку, тут же начала «трепать»12, «сучить»13 (раньше я и слов таких не знала) и прясть шерсть, а потом – и вязать носки и варежки. С нею расплачивались уже то мисочкой муки, или картошки, и мы были так рады, что мы больше не сидим на шее у добрых людей, которые сами еле сводят конца с концами, т.к. должны были не только сдавать обязательные поставки молоком, яйцами, мясом и хлебом, но и дополнительные, в фонд фронта. А весной все запасы кончались, не хватало скотине корма, и это только сначала нам показалось, что живут здесь прекрасно – вскоре увидели, как в тесто замешивают с мукой не только отруби, но и перемолотую картофельную шелуху, как ежедневно варят пустые щи из промерзшей капусты, как каждое яичко прячут в сундучок, чтоб, не дай Бог, не разбить нечаянно, или чтоб внучок не выпросил раньше, чем налог будет сдан… А семья была не маленькая – кроме хозяйки еще невестка с ребенком, дочь с девочкой-подростком и параличный дед.

Том 2.

Все они из-за нас теснились в одной «горнице», и за стол садились после того, как поедим мы. Хозяйка еще помогала растить ребятишек в семье сына, о котором каждый вечер гадала на картах – жив ли…

Как только мы немного окрепли, так начали узнавать, где можно бы найти работу с жильем. Познакомились мы с семьей, жившей неподалеку, эвакуированной из Новгорода. У них были такие же проблемы, как и у нас. Трудней всего было с картофелем, купить его было невозможно – в каждом доме берегли остатки на посадку. Рассказывали, что в соседней Ярославской области живут богаче и там можно выменять картофель на одежду. Двое эвакуированных женщин взяли меня с собой (они уже однажды ходили в такой поход), погрузили на саночки у кого что было – обувь, платья, полотенца, хотя все это и самим было очень нужно, ведь увезли из дома только самое необходимое – и отправились от одной деревни к другой, оставаясь на ночевку там, где застанет ночь. Сначала стыдно было стучать в окна чужих домов, раскладывать в избах «товар», торговаться, а потом вроде и привыкли. Обменяли все и, возвращаясь через четыре дня, везли каждая по полмешка картошки, немножко крупы, сала…

Вскоре мы переехали в деревню Чернуху Краснохолмского района Калининской области, где мама устроилась счетоводом, а мне предложили быть зав. избой-читальней – без зарплаты, за рабочую карточку хлебную. Маме оплата была установлена в трудоднях, расчет – после уборки урожая, осенью. Пока же дали аванс – полпуда ржаной муки и немного пшеницы, которую нужно было перемалывать на «крупорушке». Выделили нам и пустую избушку. Мы втроем отмыли ее от вековой грязи и копоти. Бабушка, конечно, прежде всего навесила на окна крахмальные белоснежные занавесочки – из своих головных платков сделала. Мы набили соломой мешки, укрыли их домашними одеялами – получились «кровати» (сколько раз ночью расползались доски и скамейки, на которых громоздились наши постели, и мы оказывались на полу…). Огромную русскую печь выбелили и синькой провели кантик. Топили ее редко – на нее много дров надо, так она и стояла «для красоты», а посередине избы сложили нам маленькую печурку. И хотя ржавая труба не украшала наше жилье, но все приходящие к нам соседки останавливались на пороге и одобрительно говорили: «Ну, баско у вас! Ну баско…»14. В их избах тоже бывала парадная комната, где все блистало порядком и чистотой (особенно заметной по контрасту с грязной захламленной кухней). По-видимому их удивляло, что у нас не было разницы между тем, что для повседневного житья, и тем, что для праздников или гостей – везде чисто, любое полотенчико, любая тряпка настираны, да еще обвязаны кружавчиками (на это у бабушки всегда времени хватало). Ну и по моей инициативе избушка всякими способами украшалась – какие-то полочки для книг и мелочей сооружала, бумажный абажур на лампу (которая чаще мигала, чем горела, и зачастую приходилось сидеть вечерами с керосиновой), букетики из еловых веток и колосков по стенам развешала, а как пошла зелень – менялись букеты по сезону. Стали нам дарить горшки с цветами, и скоро все подоконники превратились в вечно цветущие оранжерейки – бабушка умела выхаживать любой погибающий цветок. Наша жилая комната была одновременно и конторой, где весь день толпились люди, и лишь под вечер наступала тишина. Честно говоря, такая жизнь «на людях» утомляла, да и трудно было поддерживать чистоту – полы мыть по два раза в день приходилось. Но зато мы чувствовали, что не одни, что к нам относятся как к родным, что всегда готовы помочь, чем могут – столько искренних друзей приобрели мы там!.. (Прошло сорок лет, а мы до сих пор получаем с мамой письма из Чернухи).

Началась наша деревенская, очень простая и деловая жизнь. Мама осваивала финансовое делопроизводство колхоза, и председательша – мужеподобная и веселая (а на лентяев – и матершинница великая) – Антонина Михайловна громогласно толковала маме все способы, как свести концы с концами отчетов перед районом. Учила нас запрягать лошадь (так мы и не одолели этого искусства). Частенько они обе уезжали в Красный Холм, за 25 километров, и возвращались вечером. Наутро собирали всех колхозников в сельсовете (одни женщины да старики) и рассказывали о всех новостях – и что слышали в Райкоме о сводках с фронта, и какие новые поставки или подписка на военный заем, или о сборе подарков для фронтовиков. Все это касалось каждого, собирались на такие собрания все, даже ребятишки, а потом еще долго обсуждали по домам, а то, чего не поняли, приходили расспрашивать к маме или к председательше (ее так все звали). И зачастую у нас дома вечерами получались стихийные «посиделки» – женщины приходили с вязаньем, с веретенами, устраивались возле лампы (если засиживались поздно, то и керосин с собой в маленькой бутылочке приносили). Бабушка тоже пряла, шерсть «скубала»15 и «трепала». Вязали носки и рукавицы, и для себя, и для посылок на фронт. Говорили на таких посиделках больше о тех, кто на фронте, да о том, как кому-то в одной деревне похоронка пришла, и женщина эта все глаза проплакала, о потом оказалось, что он жив – то ли в плену был, то ли «особое задание» выполнял и даже орденом награжден… И сколько бы таких историй не рассказывали, бабы слушали и плакали – у каждой было о чем и о ком плакать…

Я пыталась наладить какую-то работу в избе-читальне. Днем эта большая комната в старом церковном доме была вроде «приемной» сельсовета – здесь ругались бригадиры, распределяли наряды на работу, сновали уполномоченные из района, толпились в очереди женщины перед дверями «секретарши Нюрки», от которой зависело, поставить печать сразу на бесчисленные справки, копии документов, пособия, или покуражиться. Нюрку эту все дружно ненавидели «за гонор», но боялись и заискивали перед ней. К вечеру я проветривала избу от махорочного дыма, мыла полы, раскладывала по столам газеты, зажигала большую керосиновую лампу и начинались мои «мероприятия»: читала вслух газеты (желающие послушать были всегда – старики и ребятишки), читала книжки и для ребят (а их с удовольствием слушали и старики). А когда собиралась молодежь (девчата всех возрастов и парни – «недомерки», 14–16 лет, которые и пахали, и косили, и дрова рубили, и потому чувствовали себя взрослыми, дымили цигарками, матерились, задирали девчонок) – начиналась возня, смех и чтение приходилось кончать. Когда же только появлялся гармонист Федя, так сразу начинались танцы.

Керосин надо было экономить, поэтому я тушила лампу и выпроваживала всех на улицу, благо снег уже сошел и перед клубом была вытоптана сухая площадка. Рассаживались на завалинке, на крыльце, на куче бревен и допоздна «дробили» девчонки, выкрикивая озорные частушки. Парни выходили в круг редко, но частушки выкрикивали время от времени, стараясь перещеголять друг друга.

Пока вечера стояли прохладные, устраивали и молодежные посиделки – по очереди, у тех, кто имеет большую избу и чьи родители разрешают собираться. Девчонки сами бегали по домам, собирая керосин (по ложке с каждого, кто пойдет), уговаривали гармониста – он всегда ломался, готовили избу – убирали столы, доставали скамейки. И когда собирались, то, рассаживаясь и балагуря, парни явно вели себя приличнее, чем на улице, да и девчонки, принаряженные, оживленные, создавали атмосферу праздника. Так же все вращалось вокруг гармониста, так же плясали подгорную и кадриль, но уже и вальс просили играть, и краковяк даже парни соглашались станцевать (правда, паясничая, чтоб скрыть смущение). И пели – протяжные песни и фронтовые, те, что по радио слышали. Потом, парами, группками понемногу расходились и еще долго раздавались то в одном конце деревни, то в другом, песни.

В дневные часы я обходила «рабочие участки» своих четырех деревень – амбары, где готовили семенной фонд, бурты16, где перебирали картофель, ремонтные мастерские, швейную мастерскую, где шили маскировочные халаты и рукавицы – т.е. все места, где одновременно работали по 10–15 человек, и читала им газеты, рассказывала о Ленинграде, обо всем, что спрашивали. В швейной мастерской несколько дней подряд читала «Радугу» Ванды Василевской17. (Кто-то привез из Москвы в издании «Роман-газеты» – на серой бумаге, зачитанная до дыр). Это была первая почти документальная повесть о зверствах фашистов в оккупированных районах. И я читала с трудом – слезы застилали глаза, и женщины слушали и плакали. В рабочее время удавалось прочитать немного – полчаса в обеденный перерыв, и начали приглашать меня в гости вечерами, чтоб продолжить чтение. Так посиделки превращались в «чтецкие вечера», и прослышав, в какой избе сегодня книжку читать будут, туда приходили и женщины с ребятишками («Ни шкните!18 Чтоб вас и слуху не было!»), и те старики, кто еще не совсем «обезножил». Меня усаживали в «красный угол», возле лампы, ребят распихивали по углам и на печке (и тех, действительно, «ни слуху ни духу» не было слышно – старшие глазели, а младшие засыпали), рассаживались с вязанием, прядением вокруг и готовы было слушать «хошь до петухов». Читала и про войну, и Чехова, и из «Педагогической поэмы» Макаренко – все, что удавалось достать. Когда совсем хрип голос и я выдыхалась – предлагали или чаю с моченой брусникой, или даже кружку молока – «горло промочить» и уговаривали: «А ты не стесняйся, пей. Ведь это не шутка, сколь долго читала…». И всегда обсуждали прочитанное так увлеченно, как если бы все рассказанное в книге происходило на их глазах и в их Чернухе – иногда до спора доходило. Выговорившись, детные бабы разбирали своих ребятишек – тут и плач разбуженных, и возня – где чьи обувки, и воркотня мамаш. А как все затихало, оставшиеся начинали гадать на картах о своих мужьях, сыновьях, читали письма с фронта, пели протяжные грустные песни.

Сошел снег, все начали копаться в огородах. Рыли грядки и мы. А председательша А.М. Букова моталась от избы к избе и ругалась по-черному – пора пахать, сеять, а все на своих участках. Да еще с тягловой силой был «полный зарез», как говорила она – в колхозе осталось только две бракованных кобылы, а всех остальных отдали на фронт. И теперь из хлевов выводили отощавших кургузых (? кургузый – это короткохвостый, с обрезанным хвостом) коровенок – из них надо было выбрать тех, на которых предстояло пахать и боронить. Бабы тоже ругались, кричали – «Хушъ силком бери – не отдам!». А потом плакали, смирялись, загоняли несчастную скотину в упряжь – иначе хоть самой впрягаться в борону. Глядеть, как мучались женщины, мальчишки-подростки с этой пахотой было ужасно… Бывало, вдруг сорвется корова и побежит через все борозды в сторону, к травке, да запнется плугом за камень – и рухнет она, ломая ноги, а женщины с плачем подымают ее. Но все же, с грехом пополам, обработали землю и посеялись. Большая часть земли отводилась под лен, и я впервые увидела, сколько маяты с ним.

Летнее солнце почти полностью излечило нас от дистрофии, и я ходила вместе с девчонками на прополку, на косьбу (ворошила сено), хотя выдыхалась быстро и должна была часто отдыхать. Зарабатывала я трудодни и на дерганье льна. Оказалось это очень трудным делом. К концу дня руки покрывались волдырями, их приходилось обматывать тряпками. Но все равно свою норму – восемь соток я выполнить не могла и девчата помогали дергать, оставляя мне более легкое – вязать снопики и расставлять их для сушки. Потом – расстилали лен, потом – мочили, сушили, трепали – длинный и очень трудоемкий процесс. Научилась я всему этому и была очень горда, когда и мне осенью выдали немножко муки и зерна, из расчета 400 грамм на трудодень.

Продолжала и работу в избе-читальне, читала сводки с фронта, очерки И. Эренбурга, К. Симонова, А. Толстого. Помню, как потрясла нас публикация в «Правде» пьесы Корнейчука «Фронт» – значит, на фронте встречаются и глупые, бездарные командиры, которые губят солдат, посылая их на бессмысленную смерть. Плакали женщины, думая о своих мужьях, сыновьях, поражались, что «эдакое да печатают». А когда прочитали (в газете тоже) пьесу К. Симонова «Русские люди», то решили немедленно готовить спектакль. Правда, у нас была только первая часть пьесы и окончания ее мы не знали – газета эта почему-то не пришла на нашу почту. Быстренько распределили роли (мне единогласно поручили главную роль девушки-партизанки), и уже через пару недель мы показывали спектакль в избе-читальне. Зал был переполнен, успех огромный, может быть, оттого, что заканчивался спектакль на торжествующей, оптимистичной ноте, песней. А о том, что герои пьесы в конце трагически погибают (тоже с песней), мы тогда не знали.

С наступлением тепла молодежь начала устраивать посиделки на улице, в каждой деревне – на своем излюбленном месте, и Бекренях собирались под окнами избы-читальни, а у нас в Чернухе – на бревнышках возле деревянного моста через речушку. Дробь на мосту получалась звонкая и четкая, а голоса девчонок разносились так далеко, что на них отзывались проснувшиеся петухи. Парней было мало и все «недомерки» – 14–15 лет. Старались они выглядеть взрослыми (да и работали ведь за мужиков), поэтому курили махорку и матерились. Плясать они стеснялись и, если кого из них выталкивали в крут, топтались на месте, выкрикивали какую-нибудь частушку (чем грубее – тем считалось ими лучше) и спешили спрятаться за спинами дружков. Девчонки непременно старались перепеть парней и отвечали озорными, часто очень смешными, частушками, которые сочинялись мгновенно. Иногда всей компанией ходили в другие деревни, а те приходили к нам. Так создавались стихийные «ансамбли песни и пляски», главным стремлением их было – перещеголять соперников и в песнях, и в плясках. Я обычно была среди болельщиков и очень переживала за свою «команду». В такие вечера чувствовала себя молодой, беспечной, и война с ее ужасами казалась отодвинутой куда-то далеко, в прошлую жизнь, которая привиделась во сне. Но утром брала на почте газеты, узнавала о похоронках, которые приходили то в один, то в другой дом, слышала, как воют бабы, – и война снова приближалась вплотную.

Осенью мне предложили идти работать в школу, учительницей биологии в 5-й класс. Смешно было – какая я учительница! Но согласилась. Папа тогда как раз прислал посылку, в которой была для меня гимнастерка (офицерская – шерстяная, с накладными карманами на груди) и мягкие русские сапожки. Темная юбка у меня была и, облачившись в эту форму, подпоясавшись широким ремнем с медной пряжкой и соорудив себе «взрослую» прическу, я почувствовала себя намного старше своих учеников и мой страх перед ними прошел. За книгами в библиотеку приходилось частенько ходить пешком за 20 км., в районный центр – маленький городишко Красный Холм. Выходила из дому засветло. Идти одной было страшновато – деревни по пути отстояли друг от друга на расстоянии 5–6 км, а в одном месте был переход в 10 км, и иногда за всю дорогу лишь двух-трех прохожих встретишь. Редко, когда попадались попутчики с подводой, а чаще и обратный путь шла пешком, домой приходила уже ночью. Трусила очень, но храбрилась и для бодрости пела песни. Особенно трудно было одолевать этот путь, когда осенью развезло дороги, и зимой, в буран и метели.

Набрала я книг по биологии, очень интересными оказались труды Тимирязева – читала вечерами маме с бабушкой о строении растений как увлекательный роман. Кроме того, приносила из библиотеки том за томом собрания сочинений Шекспира, и этого чтения нам хватило на всю зиму 1942–1943 года.

А в школе страшным оказался лишь первый урок – все боялась, что недостаточно взрослой выгляжу, а потом быстро наладились отношения с ребятами. Они меня слушали хорошо и вроде не замечали, что я совсем девчонка. Несомненно, что моя военная форма тоже сыграла свою роль – зная, что я приехала из фронтового Ленинграда, ребята по-видимому и меня принимали за фронтовичку.

И, кстати, проработав месяц-другой в школе, я и сама начала все чаще задумываться о том, что пора мне отправляться на фронт. Я уже чувствовала себя окрепшей, здоровой, и считала, что справлюсь с любым делом, которое мне поручат. Считала, что мой значок Ворошиловского стрелка, полученный в школе, и сданный минимум по санитарному делу вполне достаточны, чтобы проситься на фронт. Понимала, что мама будет очень расстроена, и поэтому отправила заявление в военкомат ничего не говоря ей.

Минул 1942 год. Хотя уже произошли решающие битвы под Москвой и Сталинградом, сводки с фронтов оставались тревожными. Получила письмо от Генки Соболева (разыскал мой адрес через соседей по ленинградской квартире) – из Самарканда, куда была эвакуирована Медицинская академия. Их отправили на фронт, и он уже был военным фельдшером где-то под Севастополем. Наладилась переписка с Адой Неретниеце – она поступила на режиссерское отделение ВГИКа в мастерскую Сергея Герасимова. Галка из Ленинграда на мои письма не отвечала.

Зима уже была на исходе, когда я вдруг получила официальное письмо из военкомата – меня могли взять вольнонаемной в банно-прачечный комбинат какой-то военной части. Ответ нужно было дать в течение пяти дней в райком комсомола. Честно говоря, огорчилась я очень – вместо фронта вдруг прачечная… И, наверное, где-то в тылу. Но потом мне стыдно стало – можно ли бояться грязной тяжелой работы, если идет война. И я решила не отказываться. Рассказала все маме с бабушкой. Только теперь могу себе представить, как восприняли они эту весть, но тогда мне показалось, что отнеслись они к моему намерению вполне «сознательно» и, в общем, спокойно – попробовали меня отговаривать, но быстро сдались и начали собирать в дорогу.

Мама поехала провожать меня в Красный Холм (дали нам подводу для такого случая). Приехали мы за два часа до назначенного мне, и мама сказала, что ей нужно зайти по делам к секретарю райкома партии, который находился в одном здании с райкомом комсомола и военкоматом, а я осталась на телеге ждать ее. Через некоторое время она выходит и говорит, что меня просят зайти тоже в райком партии. Я удивилась. Пришла я в кабинет к секретарю, думала, что он напутствие хочет дать или поручение какое, а он мне: «Сколько килограмм ты можешь поднять?». «Да, не знаю, – говорю, – наверное, десять, двенадцать…». Он: «Ну, а этот несгораемый шкаф можешь сдвинуть? Ну-ка, попробуй». Я попробовала – ни с места. «Вот видишь! А ведь он всего пуд весит. А в банно-прачечном комбинате мокрое белье, котлы с водой придется пудами ворочать. Там знаешь какая сила и здоровье требуются!». Я пыталась убедить его, что главное – попасть на фронт, а там, может быть, меня в медсестры возьмут… Он смеется: «А вот меня, к примеру, ты могла бы протащить шагов двести? Нет? Не можешь? Какая же тогда из тебя медсестра? Ты же балластом только там будешь!». И так он меня этим «балластом» обидел, что я чуть не расплакалась. А он позвонил при мне в военкомат, сказал, что брать меня нецелесообразно и что о моем трудоустройстве он сам подумает. И предложил мне работать инструктором в райкоме комсомола: «Нам нужны грамотные инициативные люди. Здесь ты больше принесешь пользы фронту».

На том и порешили. Странно, что я тогда самостоятельно не додумалась до тех простых истин, о которых говорил секретарь. За словами «Иду на фронт» я даже и не пыталась увидеть конкретно то, чем мне придется там заниматься, и не соразмеряла требования со своими реальными возможностями. А ведь и в повседневной деревенской жизни я нередко убеждалась в том, что мы с мамой вроде и окрепли, но в действительности еще во многом отстаем от своих сверстниц. До сих пор нам было не под силу донести до дому два ведра воды – с одним еле справлялись, отдыхая несколько раз. Поехали мы в январе за дровами в лес (в эту зиму нам уже не давали готовые дрова – надо было заготовлять самим), и когда срубили несколько молодых березок, то это уже почти вконец исчерпало наши силы. А после того, как обрубили ветки и, почти по пояс в снегу, потащили их к дороге, где стояла лошадь, то убедились, что с этим нам просто не справиться. До вечера провозились, и только когда разрубили стволы на две части (что было тоже нелегко) смогли притащить эти дровины к саням. А деревенские женщины делали это играючи.

А как выматывала нас пилка дров… Да и от простого мытья полов темнело в глазах и кружилась голова. Видно, все наши силы остались в Ленинграде.

Итак, вместо романтических представлений о фронте, я оказалась в роли инструктора Краснохолмского райкома комсомола. Секретарем был только что вернувшийся из госпиталя и списанный подчистую Андрей Басс. На фронт он ушел с третьего курса института имени Баумана в Москве. В Красном Холме жили его родители. У него была ампутирована по плечо правая рука. Был он живой, остроумный, свое несчастье прятал за шуточками, учился все делать левой рукой и не терпел, когда ему помогали. Но иногда прорывалась у него горечь, что института теперь ему не закончить (там чертить надо много) и надо искать себе какую-то специальность.

Работать с ним было интересно – он придумывал и как помочь детским домам (которым не хватало питания, одежды, воспитателей), и чем порадовать отличившихся на работе комсомольцев, и как лучше организовать сбор посылок на фронт, и какой репертуар подобрать для агитбригады. Многие его поручения я выполняла самостоятельно и радовалась, что меня хвалят. Жила я в кабинетике райкома, где стоял клеенчатый диван возле письменного стола и был шкаф, в котором рядом с деловыми папками хранилось и мое имущество.

Наступил апрель 1943 года, весна была ранняя, и я с удовольствием бродила по вечерам по городку, сидела над рекой, ходила в единственный кинотеатр. Частенько меня сопровождал Андрей. Он был старше меня лет на пять, казался очень взрослым, но относился ко мне по-товарищески и было с ним легко и просто.

Однажды в разговоре девчат из отдела учета я узнала, что Андрею кто-то шутя советовал жениться, а он сказал, и совершенно серьезно, что это не для него, так как он не считает возможным связывать судьбу какой-либо девушки со своей. И хотя он не сказал ничего про свою инвалидность, но все поняли это именно так и не посмели переубеждать его, переменив разговор на другое.

Этот рассказ запомнился мне. После несостоявшейся попытки свершить нечто большое и важное я вновь искала куда бы «определить» себя. Мне казалось необходимым как-то оправдать свое существование. Постепенно в голове моей созрел новый план: если я сама не могу свершить ничего существенного, то моих сил хватит на то, чтобы стать полезной, нужной кому-то другому. Вот Андрей не может кончить институт из-за того, что потерял руку. Но я ведь хорошо черчу, могу еще лучше научиться – и если бы мы были вместе, то я бы делала за него все чертежи и он бы окончил институт. И не только в институте дело – ему всю жизнь будет трудно без руки. А я могла бы стать его правой рукой… Значит, смысл моей жизни мог бы определиться, если бы я стала его женой. Но он никогда не отважится сделать предложение, даже если бы и полюбил меня. Правда, он сейчас меня воспринимает только по-приятельски (как и я его), но это не важно – в результате доброго отношения можно привыкнуть друг к другу и полюбить. Значит, мне нужно самой сделать ему «предложение» и переубедить его, если будет возражать…

Так, или приблизительно так, думала я тогда. О том, что скрывается за словами «стать мужем и женой» я умудрялась каким-то образом не позволять себе задумываться. В моих представлениях только рисовались картинки того, как ночами я склоняюсь над чертежным столом, самозабвенно черчу что-то, а Андрей уговаривает меня отдохнуть и приносит мне стакан чая… А когда мелькало в уме, что, по-видимому, замужество повлечет за собой и какие-то другие обязанности, я мгновенно отмахивалась от них и даже, кажется, допускала возможность договориться о «чисто товарищеских отношениях». Во всяком случае, на данном этапе меня больше всего волновало – как убедить его в разумности моего плана, да каким образом перейти с обращения «вы» на «ты». Очень уж трудно мне это было, но понимала, что «надо».

Приняв решение я немедленно перешла к действию, изложила Андрею четко и определенно все преимущества такого делового союза и, не дожидаясь возражений, вышла из его кабинета, дав ему на размышления три дня. Тогда я как раз уезжала на какую-то комсомольскую конференцию в Бежецк, и это мое отсутствие было кстати.

Поездку помню смутно – переполненные вагоны, ночь, проведенная на какой-то маленькой станции, где солдаты тихо пели тогда еще новую для меня песню «В кармане маленьком моем есть карточка твоя, так значит мы всегда вдвоем, моя любимая…». Тронула она меня до слез, я ее выучила и напевала про себя, смутно ощущая, что я чего-то лишаю себя, приняв такое бесповоротное решение о замужестве. Но об отступлении не могло быть и речи, и я продумывала все новые и новые аргументы в предстоящем решающем разговоре с Андреем. В том, что он будет возражать, я не сомневалась. Как и в том, что сумею его переубедить. Помню разбитый снарядами вокзал в Торжке и старинный городишко Бежецк, в котором уцелела лишь главная улица. О чем была конференция – не помню.

По возвращении было все так, как я и предполагала. Андрей после рабочего дня пришел в мою комнатушку, говорил о том, как он тронут моим предложением и почему он все же не может принять его… Я сидела на своем клеенчатом диванчике и, как мне казалось, возражала ему весьма убедительно. Он сел рядом, умолк, о чем-то задумался, и я уже решила, что он приходит к выводу, что я права. Вдруг он обнял меня своей единственной рукой и поцеловал в щеку. Инстинктивно я вскочила и оттолкнула его – он не удержался и вместе со скользким валиком дивана упал на пол. И это было ужасно! Если б у него была вторая рука, он бы не упал… А тут я невольно не только выдала свою нерасположенность к нему (сердечную? физическую?), но и стала причиной его унизительной беспомощности. Он быстро вскочил, пытался превратить все в шутку, а мне было ужасно стыдно. Я просила извинить меня и что-то говорила насчет того, что «постепенно я привыкну…». Вот в этот момент со всей неотвратимостью передо мною и встала мысль о том, что, видимо, никакими «товарищескими» отношениями обойтись не удастся… И тут же, как заклинание самой себе – что-то о том, что «Раз уж так надо, то постараюсь привыкнуть – вон, девчонки моего возраста на фронте какие испытания переносят…» – вторую половину фразы я произносила, конечно, только про себя, на это у меня ума хватило. Хотя одновременно охватил и страх – можно ли привыкнуть? А не обманываю ли я его и себя? Уж в этом я признаться не могла. Но Андрей, видимо, все понял и сказал: «Ты хорошая девочка. Спасибо тебе за все. Ты хотела помочь мне так, как если бы прикрепить к стулу отломанную ножку. Стул так починить можно. Но построить на таких основаниях совместную жизнь – нельзя. Вот когда-нибудь полюбишь – и поймешь. А теперь давай забудем этот разговор и останемся друзьями, да?».

Так закончилась моя очередная попытка найти смысл, оправдание своей жизни.

Хотя Андрей призывал остаться друзьями и вел себя так, будто ничего не случилось, но в отношениях наших появилась неловкость, которая мешала открыто смотреть в глаза. Я старалась не оставаться с ним наедине, мне стало трудно работать с ним вместе. И тут вдруг появился хороший выход из этого положения. Однажды под вечер, когда все уже из нашего здания ушли и я принесла из столовой что-то себе на ужин, зашла ко мне сторожиха и сказала, что секретаря райкома комсомола спрашивают два фронтовика, а так как его нет, то пусть я к ним выйду. Оказалось, что двое летчиков с Западного фронта были в командировке на одном заводе, где-то поблизости от Красного Холма. Теперь, в оставшиеся сутки, хотели с помощью нашего райкома найти несколько девушек-добровольцев, которые могли бы работать как вольнонаемные в БАО (Батальоне аэродромного обслуживания). Желающих поехать на фронт у нас был большой список, и поэтому наутро, через ту же сторожиху, я вызвала десяток толковых девчат, чтобы летчики побеседовали с ними и сами решили, кого брать.

Усадив за чай фронтовиков в своем кабинетике я начала дотошно расспрашивать их о том, какие именно работы есть в этом БАО и в какой обстановке они там находятся. Те объяснили, что в основном у них весь штат обслуги аэродрома имеется, но недостает несколько грамотных исполнительных девушек для работы в подразделениях связи, а также в отделе статистики при штабе, поэтому обязателен строгий отбор и рекомендация райкома. БАО передвигается вслед за передислокацией аэродрома. В настоящее время они только что обосновались на новом месте где-то в районе Белорусского фронта (как я узнала позднее – неподалеку от недавно освобожденных Великих Лук).

В общем, слушая летчиков я уже решила, что лучшего случая отправиться мне на фронт трудно найти, и утром, подавая Андрею список вызванных для собеседования девушек, включила в этот список и свою фамилию. Андрей молча прочитал список, взглянул на меня, но ничего не сказал и подписал его. Через сутки, съездив домой и попрощавшись, я уже ехала еще с тремя девушками и летчиками, отобравшими нас, в военном эшелоне, который шел на запад. Наши спутники на остановках бегали отоваривать продовольственные талоны, отвоевывали лучшие места при пересадках. От старинного городка Торопец мы уже ехали на грузовой машине, укутанные полушубками, так как был конец апреля и ночами очень холодно. Вокруг были места, где недавно шли бои – мертвая земля, мертвые леса и деревни, мертвые останки техники. Уже в сумерках подъехали к Великим Лукам, к тому, что когда-то было городом – бесконечные ряды печных труб среди кирпичных развалин. Ни одного уцелевшего здания. Остановили машину для заправки – и со всех сторон охватила жуткая тишина этого города-призрака. Тянуло запахом гари и трупов. Даже мужчины были подавлены и спешили уехать.

На место прибыли ночью, но нас встречали, повели в жарко натопленную маленькую столовую, сытно накормили и разместили в девчачьем общежитии – деревенской избе, густо уставленной койками.

Спать, хотя и очень устали, не могли: то удалялся, то приближался рев самолетов, доносился гул тяжелой артиллерии. Потом мы к этим звукам привыкли и уже не замечали.

БАО оказался обычной деревушкой на берегу извилистой речки в окружении плакучих ив. Каким-то чудом здесь почти не было следов бомбежки – только остов сгоревшей церкви напоминал о войне. Все подразделения БАО размещались в избах, амбарах, складских помещениях бывшего колхоза. Новый дом с вывеской «Сельсовет» был занят под штаб, а в клубе – бревенчатом бараке – иногда даже устраивали танцы (в те вечера, когда у летчиков не было вылетов).

Меня определили диспетчером статистической службы при штабе, где начальником был пожилой дядя, майор по званию и, по смешной случайности, имел фамилию Майоров. Был он строгий внешне, но очень добрый по существу и очень справедливый. Ко мне утром поступали десятки сводок с цифрами потерь людского состава, техники, о количестве сбитых самолетов, о бомбежке объектов и прочих событиях, а я их расписывала по определенной форме и передавала шифровальщикам, откуда эти сведения шли на телеграф, радио и по другим инстанциям. Работа эта требовала предельной точности и внимания. Среди дня иногда получался перерыв в один-два часа и тогда мой начальник разрешал мне выйти погреться на солнышке. Но только так, чтобы слышать телефон – как звонок, так сразу бегу обратно. Работали мы с одной девушкой в две смены, иногда вызывали на дежурство и ночью.

Водили нас, новеньких, и на аэродром – он был километрах в трех от БАО. За сосновым лесочком большое поле, а почти вплотную к сосняку, под навесами, крыши которых покрыты зелеными ветками, – самолеты. Перед каждым – взлетная дорожка, и вырываются они из своего убежища как разъяренные шмели и быстро взмывают вверх. Были среди самолетов и маленькие истребители, и тяжелые бомбардировщики. Где-то глубоко в лесу был склад бомб, откуда ночами тянулись вереницы натужно рычащих грузовиков, но к той территории нам нельзя было даже приближаться. Дежурные летчики находились в землянках возле своих самолетов. Спускаешься под землю и ожидаешь, что попадешь в темноту, в сырость, а там неожиданно светло и даже щегольски чисто – потолок и стены обиты светлой деревянной дранкой (из такой в мирное время корзинки для клубники делали). Пол застлан струганными досками, вдоль стен лежанки, а в центре столик и на нем даже букетик полевых цветов. Не знаю, все ли землянки были такие, но этой летчики явно гордились и показывали ее с удовольствием. Выглядел аэродром очень мирно и даже уютно. Но вот из командного пункта выбежал дежурный, затрещали зуммеры телефонов, и мгновенно несколько групп обслуги засуетились вокруг своих машин, к ним побежали летчики, на ходу натягивая перчатки и шлемы, взревели пропеллеры и через несколько минут машины в воздухе. И неизвестно, вернутся ли они…

Бомбежки аэродрома еще не было – видно, пока его еще не обнаружили. Но однажды, когда я с девочками шла из столовой, вдруг раздались залпы зениток и с оглушительным ревом на бреющем полете пронесся немецкий разведчик – «рама» (два фюзеляжа на общих крыльях). Вид у него был зловещий – я таких раньше не видела. Все бросились врассыпную, и было чувство полной беспомощности. Но второго захода он не сделал – его подбили и он упал далеко за лесом, взорвался и сгорел. Если бы его упустили – не миновать бы нам тогда бомбежек.

По сводкам, которые доставляли в штаб, было видно, что наши летчики проводили очень серьезные операции, подбивали немало машин противника, но и сами имели потери. По возвращении с задания быстро разносился слух – все обошлось благополучно или санитарная машина прямо с аэродрома увезла кого-то в госпиталь. Бывали и невернувшиеся.

Однажды под вечер привезли к нам на машинах группу партизан – их должны были ночью забросить в тыл врага. Разместили их в одном доме, туда и еду носили. Уже в темноте они вышли посидеть на завалинке (нам не разрешали к ним подходить), и мы услышали песню – медленную и суровую: «Ой, туманы мои, растуманы…». Пели тихо, будто вслушиваясь в каждое слово, и среди голосов выделялся один очень низкий бас. Мы все притихли, и в памяти отпечатался каждый звук, каждое слово этой песни. Я тогда услышала ее впервые. Самих партизан мы так и не увидели. Вечерами в девчачьем общежитии много говорили о летчиках, об их полетах – ведь у каждой был «свой» среди летного состава или техников. Подружки ночами шептались о своих переживаниях, случалось, бывали и слезы – друг не вернулся с задания или попал в госпиталь, и тогда все вместе утешали. Вместе радовались успешному возвращению с задания, награждениям летчиков. Хохотали, вспоминая, как известный лихач Леша сделал вираж над поселком и, проносясь бреющим полетом над столовой, где работала его Надя, покачал крыльями (как это делал всегда, когда уходил в полет), а командир как раз вышел в этот момент на крыльцо, увидел это, погрозил кулаком и по возвращении сделал Леше разнос.

Из разговоров я поняла, что здесь почти обязательно каждая из девушек должна иметь своего «друга». А когда пыталась сказать что-то насчет того, что, мол, я не собираюсь «романы заводить», не для того я сюда приехала – меня подняли на смех: «Никуда не денешься! К тебе ведь и так уже присматриваются и, может быть, кто-то уже и выбрал. Вот будут танцы, тогда и определится, кто на тебя глаз положил…». Я вспомнила, что действительно, когда мы, новенькие, идем в столовую или возвращаемся с дежурства (а мы на первых порах все стайкой ходили), то встречные летчики разглядывали нас, отпускали шуточки, пытались познакомиться. И в штаб заглядывали с чепуховым делом, лишь бы поболтать. Мой Майоров их гонит и на меня вроде сердится, хотя я и не виновата. Все определится на танцах – сказали, девчата.

И вот, когда случилась нелетная погода и большая часть состава БАО была вечером свободна от дежурства, объявили в клубе танцы. В нашем общежитии срочно гладили платья, сооружали прически – нам, вольнонаемным, разрешалось по такому случаю быть в «штатском». Мы с удовольствием облачались в свое, домашнее (у кого было, конечно, во что переодеться – некоторые так и остались в гимнастерках и сапогах). Когда пришли в клуб, там уже раздавались звуки аккордеона и танцевало несколько пар. Томящиеся в ожидании летчики, тоже парадные, начищенные, набритые – немедленно окружили нас, разобрали своих девушек и сразу в зале стало тесно от танцующих.

Я, еще с двумя девочками, отошла было к стенке, но увидела, как от группы нетанцующих отделился невысокий, черноволосый, как мне показалось, очень суровый летчик, и неспешно двинулся через зал, не сводя с меня глаз. И вспомнила, что уже видела его – он заходил несколько раз в штаб, но никогда не заговаривал со мною. Теперь же, когда он в упор смотрел на меня, я почувствовала себя как кролик перед удавом. Не помню, сказал ли он хоть что-то, – просто взял за руку и вывел в круг танцующих. Танцевал он строго, в замедленных ритмах, а когда музыка кончалась, отводил меня в сторону и держал за локоть, будто не сомневался в том, что и дальше я буду танцевать только с ним. О чем-то спрашивал, я что-то отвечала и боялась смотреть на него и толком даже не разглядела его лицо – мелькнуло только, что оно будто вырезано из дерева.

По акценту поняла, что он грузин, а потом он назвал себя – Вано Мгелоблиошвили, из Кутаиси. Было ему лет тридцать – по моим представлениям, уже старый. О том, чтобы отказать ему в танце или согласиться на чье-то приглашение – не могло быть и речи. Да меня больше никто и не приглашал – на того, кто ко мне приближался с таким намерением, Вано только взглядывал – и этого было достаточно, чтобы тот сразу тормозил и менял курс.

Я поняла, что девчонки были правы – здесь свободной оставаться невозможно и теперь я для всех буду «девочкой грузина Вано».

Конечно, он провожал меня, держал так же церемонно за локоть и вел какой-то обязательный, как он видимо считал, разговор ни о чем. При прощании поцеловал в щечку и сказал, что вернется после полетов через три дня и после ужина будет ожидать меня на скамеечке возле нашего общежития. Возразить я не осмелилась.

Девчонки смеялись над моей растерянностью, одобряли выбор (будто я «выбирала») – Вано был известен как отчаянно храбрый летчик и как абсолютно не реагирующий на заигрывания девчат «молчун». На танцах он обычно лишь мрачно поглядывал на всех, подпирал стенку. А уж если он пригласил меня танцевать и даже проводил – это значит, всерьез, и не дай мне Бог посмотреть теперь на кого-нибудь другого… Перепугалась я отчаянно. А когда через три дня увидела как вокруг скамеечки ходит мрачно покуривая «мой грузин», поняла, что никуда мне теперь от него не скрыться.

Снова гуляли вдоль речушки, снова он больше молчал, чем говорил, а когда возвращались, он сказал, что хочет на мне жениться, что нечего мне быть в армии среди мужчин, что он договорится о моем увольнении и отправит меня в Кутаиси к его маме и я там буду ждать его… Все это было сказано так, будто уже все решено и мое мнение его даже не интересует. Когда я согнала с себя ошеломление от услышанного и пыталась сказать, что не собираюсь замуж, он прервал: «А ты нэ говори, нэ говори сейчас ничего. Ты молодая, глупая, ты счастья своего нэ понимаешь». Поцеловал меня, толкнул в калитку и ушел. Тут уж я всю ночь проплакала, ужасалась – что же мне делать?! Девчонки на другой день утешали меня, говорили: «А ты подумай. Может, и правда надо за него выходить. Он только с виду сердитый, а так – хороший… И видишь – у него все всерьез, сразу взамуж предлагает, а не как другие, лишь бы время провести…».

Я думать даже не хотела, чтобы выходить за него, пусть он и очень хороший человек, может быть, но меня ужасало, что в его присутствии меня почему-то охватывал такой страх, что я цепенела и ничего не могла возразить ему. Боюсь я его взрослости, боюсь рассердить его. И даже, пожалуй, боюсь обидеть. Будто я виновата в чем-то перед ним – он ко мне, девчонке, со всей душой, а я…

В общем, совсем я расстроилась. А тут еще подружки внушают: «Теперь он от тебя ни за что не отстанет – грузины, они такие…». И рассказали историю, как в подобной ситуации какой-то грузин зарезал девушку, чтобы она «никому не досталась».

Я уж тут совсем духом упала, даже майор Майоров это заметил, весь день косился на меня, потом спросил: «Ты что? Заболела? Или случилось что?». Я вдруг разревелась и все ему рассказала. Он помолчал, погмыкал: «Да, с этими грузинами шутки плохи?». Подумал и предложил, чтобы я недельку подежурила в ночную смену в штабе, у телефона – может, Вано за это время от меня и отстанет.

Я очень обрадовалась, и когда пришел мой «жених» сказала ему о приказе начальства. Вано огорчился, но возразить ему было нечего, буркнул только: «Схожу за газеткой, здесь на крылечке посижу, пока не стемнело». И сидел, как сыч длинноносый на перилах крылечка, а когда стемнело – еще долго мелькал под окнами огонек его папиросы.

Так бывало все вечера, когда он не летал. Майор мой, столкнувшись с ним пару раз у крыльца, снова сказал: «Да, видать, дело здесь серьезное». А я маялась тем, что после того разговора так и не отважилась сказать Вано правду, что женой его быть не могу, и он мое молчание принимает за согласие…

Пока я была занята своими проблемами, БАО начали готовить к передислокации на запад, ближе к фронту. Но я как-то на это не обратила внимания – меня больше волновало, почему Вано перестал появляться на своем «дежурном посту». Может быть, мое осадное положение окончилось? Но вот я получила записку, которую принес «друг Вано», из которой я узнала, что его отозвали на несколько дней в тыл (как я поняла – за получением новой техники). По-видимому, этому товарищу было вменено в обязанность присматривать за мной – слишком часто стал мне попадаться этот товарищ на глаза.

Обрадовалась я передышке от необходимости жить в постоянном напряжении, отменялись мои ночные дежурства, я понемногу начала успокаиваться и думать о том, что все как-нибудь само собой образуется. Но страх перед возвращением Вано и моей непонятной обязанностью быть «верной» ему у меня сохранялся, и когда объявили очередной вечер танцев, я не пошла в клуб, так как знала, что кто-нибудь меня непременно пригласит танцевать и все это может плохо кончиться. Так я чувствовала, что и на расстоянии каким-то образом завишу и уже подчиняюсь Вано. И это меня очень угнетало.

В эти дни пришло письмо от мамы – она получила вызов из Томска, куда эвакуировался Ленинградский театральный институт. Писала, что решила туда не ехать, так как на бабушку вызова нет да и вообще, наверное, скоро в Ленинград разрешат возвратиться и нет смысла забираться так далеко в Сибирь. Но мне предлагала подумать – если захочу, то смогу там поступить на театроведческий факультет и учиться. В конверте лежал официальный вызов на мое имя.

Такой поворот был совершенно неожиданным и я растерялась. Но одновременно стала все настойчивее пробиваться мысль – а не есть ли это «знамение» судьбы и решение всех моих проблем? Исчезну и Вано меня не найдет. Но не будет ли мой отъезд дезертирством?

Рассказала все майору Майорову, со всеми своими сомнениями. И он сказал: «Поезжай и учись. Здесь на твое место любую грамотную девчонку поставят и все обойдется. А то, что если не грузин этот, то все равно кто другой тебя к рукам приберет – это факт. Ведь все девчата в батальоне постепенно «распределяются» и находят себе женихов. Некоторые с такой целью сюда и прибыли». (Сказал он все это более прямолинейно и грубовато). Разговор этот снял тяжесть с моей души и я подала рапорт с просьбой уволить меня по семейным обстоятельствам. Мне быстро оформили документы. Написала я письмо Вано, где просила не искать меня и простить за то, что не сказала сразу что не могу быть его женой, и уехала в Томск.

Переполненные составы, бесконечные остановки, толпы атакующих вагоны, с трудом отвоеванное место на багажной полке, с которой боюсь упасть во сне, духота, ругань, плач, смех… А за окном – желтеющие поля и березовые колки, редкие деревни – бескрайняя Сибирь, о которой я знаю только по книгам. У меня тогда была попутчица – молодая женщина, тоже из вольнонаемных, работала в столовой БАО. Она ехала в Пермь к матери, рожать. Ее муж, летчик, провожал нас, помог сесть на поезд. Мы с нею подружились в дороге и обещали писать друг другу. Позднее из ее письма я узнала, что вскоре после нашего отъезда аэродром бомбили, было много жертв, поселок сгорел. Невольно подумаешь о судьбе – ведь если бы не пришел мне вызов из института, то я бы тоже вместе со всеми была во время этой бомбежки на аэродроме…

1   2   3   4   5   6   7   8   9

Похожие:

Воина! Началась война. С фашистской Германией. Уже перешли границу и идут бои. В четыре утра бомбили Киев, Минск, другие города iconМихаил Булгаков Белая гвардия
Киев. Город занят немецкими оккупационными войсками, у власти стоит гетман «всея Украины». Однако со дня на день в Город может войти...
Воина! Началась война. С фашистской Германией. Уже перешли границу и идут бои. В четыре утра бомбили Киев, Минск, другие города iconДата в думе края
«Киев бомбили,  нам объявили, что началася война» эти строки из песни знают даже те, кто родился 
Воина! Началась война. С фашистской Германией. Уже перешли границу и идут бои. В четыре утра бомбили Киев, Минск, другие города iconОсвободители Пряжи 69 морская стрелковая бригада
Карелии в годы Великой Отечественной войны. Событие это имело большое историческое значение. Итогом боев в Карелии явилось то, что...
Воина! Началась война. С фашистской Германией. Уже перешли границу и идут бои. В четыре утра бомбили Киев, Минск, другие города iconО труженице тыла Щеповой Надежде Андреевне
Немецкая авиация нанесла удары по аэродромам, военным городкам, населённым пунктам Прибалтики, Белоруссии, Украины. Так началась...
Воина! Началась война. С фашистской Германией. Уже перешли границу и идут бои. В четыре утра бомбили Киев, Минск, другие города iconПредисловие Часть первая Часть вторая Эпилог Очень важное послесловие с сайта доктора о депрессии
История Катерины Шпиллер уже вышла за рамки отдельной семьи. Началась война. Эта книга о том, что бывает, когда человек узнает о себе правду. Многочисленные ...
Воина! Началась война. С фашистской Германией. Уже перешли границу и идут бои. В четыре утра бомбили Киев, Минск, другие города iconИсследование малых 
Игра в города: по материалам экспедиций в малые города Беларуси.: / автор. Минск: И. П. Логвинов, 2009. 218 с.; илл
Воина! Началась война. С фашистской Германией. Уже перешли границу и идут бои. В четыре утра бомбили Киев, Минск, другие города iconФронтовики сегодня
Великая Отечественная война для грома фашистской Германии. Победа в Высший Совет Международ всех ее участников и свидетелей, для...
Воина! Началась война. С фашистской Германией. Уже перешли границу и идут бои. В четыре утра бомбили Киев, Минск, другие города iconТонкая настройка
...
Воина! Началась война. С фашистской Германией. Уже перешли границу и идут бои. В четыре утра бомбили Киев, Минск, другие города iconМосква ■ Санкт-Петербург • Нижний Новгород • Воронеж  Ростов-на-Дону • Екатеринбург ■ Самара • Новосибирск  Киев ■ Харьков ■ Минск 
Теоретические источники стилевого подхода в изучении  интеллектуальной деятельности 23 
Воина! Началась война. С фашистской Германией. Уже перешли границу и идут бои. В четыре утра бомбили Киев, Минск, другие города iconМосква • Санкт-Петербург • Нижний Новгород • Воронеж  Ростов-на-Дону • Екатеринбург • Самара • Новосибирск  Киев • Харьков • Минск 
В оформлении обложки использован рисунок П. Пикассо из книги стихов Элюара  Лицо ми­
Разместите кнопку на своём сайте:
TopReferat


База данных защищена авторским правом ©topreferat.znate.ru 2012
обратиться к администрации
ТопРеферат
Главная страница